Перевод С. Соловьева
Вот уже с горных вершин, ледяных, зубчатых, уходят
Гаснущий пурпур и блеск солнца прощальных лучей.
Ночь окутала дол, и пути померкли, где странник
Мимо ропщущих струй к хижине сердцем спешит,
К цели тяжелого дня, к пастушьей обители тихой,
И божественный сон ласково мчится вперед,
Путника сладостный друг. Пускай же он и сегодня
С благословением мне маком венчает чело!
Что же сверкает вдали так прекрасно из мрака утесов
И озаряет туман возле вспененных ключей?
Солнца, может быть, луч сияет во мраке ущелий,
Так как земному лучу там невозможно блуждать.
Близится облако, рдеет. Стою в изумленье пред чудом.
Как этот розовый свет образом реющим стал?
Что за богиня ко мне приближается? Муза какая
Друга приходит искать даже средь грозных теснин?
О, открой же себя, богиня прекрасная! Только
Не исчезай, обманув мысли и чувства мои.
Имя святое свое назови перед смертным, коль можешь,
Если же нет, то во мне дай разуменью взыграть,
Чтобы почувствовал я, кто ты из дщерей предвечных
Зевса, чтоб тотчас тебя в песне поэт восхвалил.
«Как? Ты меня не узнал? И образ, прежде любимый,
О, неужель для тебя сделался, милый, чужим?
Правда, земле уже я далека, отрешился в печали
Мой трепещущий дух юности сладких утех.
Но надеялась я, что образ мои в памяти друга
Твердо написан и весь светом любви прояснен.
Да, уже так говорят твой взор умиленный и слезы:
Эфросина, она ведома другу еще.
Видишь, она через лес, через грозные горы стремится.
Ах! и даже вдали ищет скитальца она,
Ищет учителя, друга, отца и взор обращает
Снова на легкий помост радостей дольных, назад.
Дай же мне дни вспоминать, когда меня еще в детстве
Музам пленительным ты, чарам игры посвятил.
Дай мне часы вспоминать, все мелочи! Ах, невозможно
Мыслью не призывать невозвратимое вновь.
Этот сладкий наплыв земных, легчайших видений,
Ах, достойно его может ли кто оценить!
Кажется малым оно, но — ах! — не ничтожно для сердца,
Делают чары искусств каждую мелочь большой.
Помнишь ли ты те часы, когда на дощатых подмостках
Ты искусства меня важным учил ступеням?
Мальчиком я представлялась тебе, меня звал ты Артуром,[1] Образ во мне воскрешал барда британского ты.
Бедным глазам раскаленным железом грозил и, обманут,
В сторону сам отвращал, в ужасе, плачущий взор.
Бедную мальчика жизнь ты берег с любовью, доколе
Вдруг не отнял ее смелый побег, наконец.
Ласково взял ты меня, разбитую, вынес оттуда,
И у тебя на груди мертвой прикинулась я.
Но, наконец, я глаза раскрыла и вижу: в раздумье
Ты над любимицей, друг, тихо стоишь, наклонясь.
Детски кинулась я, тебе благодарно целуя
Руки, тянула к тебе с чистым лобзаньем уста.
Я вопрошала: «Отец, что ты строг? Коль я плохо играла,
О, покажи мне тогда, как мне исправить игру.
Труд никакой у тебя не докучлив мне, и я рада
Все повторять за тобой, если ты учишь меня».
Но ты крепче меня схватил, сжимая в объятьях,
И глубоко в груди дрогнуло сердце мое.
«Нет, дорогое дитя, — вскричал ты, — все, что сегодня,
Также и завтра опять городу ты покажи.
Трогай других, как меня ты тронула, и в одобренье
Слезы польются из глаз, бывших сухими всегда.
Глубже всего ты меня поразила: тебя обнимая,
Был испуган твой друг, трупом увидев тебя.
О природа, как ты во всем прочна, величава!
И небесам и земле вечный дарован закон.
Год за годом бежит, подает доверчиво руку
Лето — юной весне, осени щедрой — зима.
Крепко утесы стоят, из покрытых туманом ущелий,
Пенясь, бурля и гремя, вечная мчится вода.
Зелены сосны всегда, и даже кустарник безлистный
Тайно питает уже свежие почки зимой.
Все по законам живет, возникает и рушится, только
В жизни бесценной людей жребий неверный царит.
С лаской не может отец цветущему милому сыну
В миг расставанья навек с края могилы кивнуть.
Слабому старцу, который глаза закрывает охотно,
Юноша крепкий смежить вежды не может всегда.
Чаще жребий — увы! — порядок времен обращает,
Тщетно старец зовет и сыновей и внучат,
Как изувеченный ствол, стоит он, а голые ветви
Сорваны вихрем лихим, градом побиты во прах.
Так, дорогое дитя, я был пронзен созерцаньем,
Видя, как ты у меня трупом повисла в руках,
С радостью вижу теперь, как в блеске юности снова,
Милая, ты ожила, к сердцу припав моему.
Мальчик поддельный, скачи веселей! Прекрасная дева,
Миру на радость расти, на восхищение мне.
Далее вечно стремись, и пусть образует искусство
С жизни восходом твоей щедрой природы дары.
Долго утехой мне будь, и, прежде чем взоры сомкну я,
Я бы желал твой талант в полный увидеть красе».
Так ты мне говорил, не забыла я важного часа;
Я развивала себя, в эти вникая слова.
О, как охотно толпу старалась я трогать речами,
Полными смысла, что ты детским устам доверял.
О, как со взглядом твоим себя я сообразовала,
Как я искала тебя в гуще плененной толпы!
Там ты будешь стоять и теперь, но уже Эфросина
Больше не выйдет игрой взоры твои веселить,
И подрастающей ты питомицы слов не услышишь,
Что ты любовным скорбям рано, так рано, обрек.
Явятся после другие, они тебе будут по нраву:
Ведь за талантом большим больший на смену идет.
Но не забудь обо мне! И если будет другая
Радовать душу твою в трудной и сложной игре,
Слушаться знаков твоих, веселиться твоею улыбкой,
Стоя всегда на местах, определенных тобой,
Если, сил не щадя, она до самого гроба
Радостно будет себя в жертву тебе приносить,
Добрый, вспомни тогда обо мне и, хоть поздно, воскликни:
«Эфросина, она снова стоит предо мной!»
Много б еще я сказала, но — ах! — не может, как хочет,
Мертвая медлить, меня бог-повелитель зовет.
О, прощай, уж меня туда увлекают поспешно.
Только желанье одно выслушай дружески ты:
Пусть непрославленной я не сойду к теням преисподней!
Только лишь муза дает смерти какую-то жизнь.
Ведь безликой толпой парят в Персефонином царстве[2] Тени тех, что ушли, не оставляя имен.
Если ж кого прославил поэт, он с собственным ликом
Бродит, и он приобщен сонму героев тогда.
Я с ликованьем войду, твоей прославлена песнью,
Взор богини ко мне ласково будет склонен.
И, обнимая, меня назовет она ласково; жены,
Близкие к трону ее, знаком меня подзовут.
Будет со мной говорить Пенелопа, вернейшая в женах,
И Эвадна,[3] склонясь милому мужу на грудь.
Девы ко мне подойдут, умершие в юности ранней,
Чтобы оплакать со мной общую пашу судьбу.
Если придет Антигона, сестра, которой нет равных,
И Поликсена[4] в тоске, помня про смерть жениха,
Как на сестер, я на них погляжу, подойду без смущенья;
Муза трагедии их в дивной явила красе.
Также меня прославил поэт; о, пускай его песни
То завершают во мне, в чем отказала мне жизнь».
Так говорила она; еще двигались милые губы;
Голос ее задрожал, речь не могла продолжать,
Так как из пурпурных туч, парящих и вечно подвижных,
Вышел спокойно Гермес, ликом сияющий бог.
Кротко поднял он жезл, указуя, и поглотили
Тучи растущие вмиг образа оба из глаз.
Глубже ночь вкруг меня лежит, и бурные воды
С шумом несутся теперь около скользкой тропы.
Неодолимая скорбь меня обессилила, только
Этот мшистый утес служит опорою мне.
Рвутся струны в груди от печали; слезы ночные
Льются обильно, а там брезжит над лесом заря.
___________________
Примечания:
[1] — Артур — юный английский принц, чья смерть изображена в пьесе-хронике «Король Джон» Шекспира, который и есть «британский бард», названный в следующей строке. Гете играл в этом спектакле роль Губерта, наставника принца, который должен был по приказу короля убить его; мальчик пытался бежать и разбился, упав с высоты. Гете так правдиво играл роль, что актриса от страха лишилась чувств.
[2] — Персефонино царство — подземный мир в греческой мифологии.
[3] — Эвадна сожгла себя вместе со скончавшимся мужем.
[4] — Поликсена — дочь царя Трои, невеста Ахилла.